Неточные совпадения
Все остальное время он посвятил поклонению Киприде [Кипри́да — богиня
любви.] в тех неслыханно разнообразных
формах, которые были выработаны цивилизацией того времени.
— Ясность не в
форме, а в
любви, — сказала она, всё более и более раздражаясь не словами, а тоном холодного спокойствия, с которым он говорил. — Для чего ты желаешь этого?
Во время разлуки с ним и при том приливе
любви, который она испытывала всё это последнее время, она воображала его четырехлетним мальчиком, каким она больше всего любила его. Теперь он был даже не таким, как она оставила его; он еще дальше стал от четырехлетнего, еще вырос и похудел. Что это! Как худо его лицо, как коротки его волосы! Как длинны руки! Как изменился он с тех пор, как она оставила его! Но это был он, с его
формой головы, его губами, его мягкою шейкой и широкими плечиками.
Она болезненно чувствовала прекрасную обособленность сына; грусть,
любовь и стеснение наполняли ее, когда она прижимала мальчика к груди, где сердце говорило другое, чем язык, привычно отражающий условные
формы отношений и помышлений.
— Эх, Анна Сергеевна, станемте говорить правду. Со мной кончено. Попал под колесо. И выходит, что нечего было думать о будущем. Старая шутка смерть, а каждому внове. До сих пор не трушу… а там придет беспамятство, и фюить!(Он слабо махнул рукой.) Ну, что ж мне вам сказать… я любил вас! это и прежде не имело никакого смысла, а теперь подавно.
Любовь —
форма, а моя собственная
форма уже разлагается. Скажу я лучше, что какая вы славная! И теперь вот вы стоите, такая красивая…
— Это, очевидно, местный покровитель искусств и наук. Там какой-то рыжий человек читал нечто вроде лекции «Об инстинктах познания», кажется? Нет, «О третьем инстинкте», но это именно инстинкт познания. Я — невежда в философии, но — мне понравилось: он доказывал, что познание такая же сила, как
любовь и голод. Я никогда не слышала этого… в такой
форме.
«Не правы ли они? Может быть, в самом деле больше ничего не нужно», — с недоверчивостью к себе думал он, глядя, как одни быстро проходят
любовь как азбуку супружества или как
форму вежливости, точно отдали поклон, входя в общество, и — скорей за дело!
Вдохновляясь вашей лучшей красотой, вашей неодолимой силой — женской
любовью, — я слабой рукой писал женщину, с надеждой, что вы узнаете в ней хоть бледное отражение — не одних ваших взглядов, улыбок, красоты
форм, грации, но и вашей души, ума, сердца — всей прелести ваших лучших сил!
Если много явилось и исчезло разных теорий о
любви, чувстве, кажется, таком определенном, где
форма, содержание и результат так ясны, то воззрений на дружбу было и есть еще больше.
Старцев думал так, и в то же время ему хотелось закричать, что он хочет, что он ждет
любви во что бы то ни стало; перед ним белели уже не куски мрамора, а прекрасные тела, он видел
формы, которые стыдливо прятались в тени деревьев, ощущал тепло, и это томление становилось тягостным…
Сама
любовь русского человека к родной земле принимала
форму, препятствующую развитию мужественного личного духа.
Все историческое и мировое в человеке принимает
форму глубоко индивидуальных инстинктов, индивидуальной
любви к своей национальности, к национальному типу культуры, к конкретным историческим задачам.
У вас такой
формы не могло принять это недовольство, потому что оба вы люди порядочные, и развилось только в легчайшую, мягчайшую, безобиднейшую свою
форму, в
любовь к другому.
Если бы вы и он, оба, или хоть один из вас, были люди не развитые, не деликатные или дурные, оно развилось бы в обыкновенную свою
форму — вражда между мужем и женою, вы бы грызлись между собою, если бы оба были дурны, или один из вас грыз бы другого, а другой был бы сгрызаем, — во всяком случае, была бы семейная каторга, которою мы и любуемся в большей части супружеств; она, конечно, не помешала бы развиться и
любви к другому, но главная штука была бы в ней, в каторге, в грызении друг друга.
Во всяком случае, в боковушке все жили в полном согласии. Госпожи «за
любовь» приказывали, Аннушка — «за
любовь» повиновалась. И если по временам барышни называли свою рабу строптивою, то это относилось не столько к внутренней сущности речей и поступков последней, сколько к их своеобразной
форме.
Вот как выражает Белинский свою социальную утопию, свою новую веру: «И настанет время, — я горячо верю этому, настанет время, когда никого не будут жечь, никому не будут рубить головы, когда преступник, как милости и спасения, будет молить себе конца, и не будет ему казни, но жизнь останется ему в казнь, как теперь смерть; когда не будет бессмысленных
форм и обрядов, не будет договоров и условий на чувства, не будет долга и обязанностей, и воля будет уступать не воле, а одной
любви; когда не будет мужей и жен, а будут любовники и любовницы, и когда любовница придет к любовнику и скажет: „я люблю другого“, любовник ответит: „я не могу быть счастлив без тебя, я буду страдать всю жизнь, но ступай к тому, кого ты любишь“, и не примет ее жертвы, если по великодушию она захочет остаться с ним, но, подобно Богу, скажет ей: хочу милости, а не жертв…
И опять звуки крепли и искали чего-то, подымаясь в своей полноте выше, сильнее. В неопределенный перезвон и говор аккордов вплетались мелодии народной песни, звучавшей то
любовью и грустью, то воспоминанием о минувших страданиях и славе, то молодою удалью разгула и надежды. Это слепой пробовал вылить свое чувство в готовые и хорошо знакомые
формы.
Это было чувство глубокой
любви, выражавшейся иногда в крайне экстравагантных
формах.
Эта сущность, выраженная в грубой, но правдивой
форме, заключается в следующем: человек, который в свои отношения к явлениям природы и жизни допускает элемент сознательности, не должен иметь претензии ни на религиозность, ни на
любовь к отечеству?
То же должно сказать и о бедствиях, которые, в
форме повальных болезней, неурожаев и проч., постигают человеческий род и которые поистине были бы непереносны, если б бедствующему человеку не являлась на помощь
любовь к отечеству, споспешествуемая благотворным сознанием, что закон неукоснительно преследует людей, не умеющих быть твердыми в бедствиях".
— Как же просто? — воскликнул Калинович. — Это уж какая-то чересчур рыцарская и донкихотская
любовь, не имеющая ни плоти, ни
формы.
Александр был избалован, но не испорчен домашнею жизнью. Природа так хорошо создала его, что
любовь матери и поклонение окружающих подействовали только на добрые его стороны, развили, например, в нем преждевременно сердечные склонности, поселили ко всему доверчивость до излишества. Это же самое, может быть, расшевелило в нем и самолюбие; но ведь самолюбие само по себе только
форма; все будет зависеть от материала, который вольешь в нее.
— Вы растолковали мне, — говорил Александр, — теорию
любви, обманов, измен, охлаждений… зачем? я знал все это прежде, нежели начал любить; а любя, я уж анализировал
любовь, как ученик анатомирует тело под руководством профессора и вместо красоты
форм видит только мускулы, нервы…
И тут сказывалась разность двух душ, двух темпераментов, двух кровей. Александров любил с такою же наивной простотой и радостью, с какою растут травы и распускаются почки. Он не думал и даже не умел еще думать о том, в какие
формы выльется в будущем его
любовь. Он только, вспоминая о Зиночке, чувствовал порою горячую резь в глазах и потребность заплакать от радостного умиления.
Александров потрясен. Он еще не перерос того юношеского козлиного возраста, когда умный совет и благожелательное замечание так легко принимается за оскорбление и вызывает бурный протест. Но кроткая и милая нотация из уст, так прекрасно вырезанных в
форме натянутого лука, заливает все его существо теплом, благодарностью и преданной
любовью. Он встает со скамейки, снимает барашковую шапку и в низком поклоне опускает ее до ледяной поверхности.
Но вовсе не она виновата в том, что
любовь у людей приняла такие пошлые
формы и снизошла просто до какого-то житейского удобства, до маленького развлечения.
Предполагая сочинить эти два романа, я имел в виду описать русских в две достопамятные исторические эпохи, сходные меж собою, но разделенные двумя столетиями; я желал доказать, что хотя наружные
формы и физиономия русской нации совершенно изменились, но не изменились вместе с ними: наша непоколебимая верность к престолу, привязанность к вере предков и
любовь к родимой стороне.
Красота
формы, состоящая в единстве идеи и образа, общая принадлежность «е только искусства (в эстетическом смысле слова), но и всякого человеческого дела, совершенно отлична от идеи прекрасного, как объекта искусства, как предмета нашей радостной
любви в действительном мире.
Вопрос о значении в жизни людей
любви и милосердия — страшный и сложный вопрос — возник предо мною рано, сначала — в
форме неопределенного, но острого ощущения разлада в моей душе, затем — в четкой
форме определенно ясных слов...
Напротив, Аристотель, восходя по лестнице
форм в их естественной иерархии, приходил к
форме всех
форм, имеющей содержанием только себя, мышление мышления (νόησις της νοήσεως), первое движущее (πρώτον κινούν), составляющее и источник всякого движения, и его предмет, как всеобщее стремление и
любовь (ой κινούμενον κινεί… κινεί δε ως έρώμενον); эта
Форма вообще и есть Божество.
Но это стремление, эта потребность, благодаря неправильному доприютскому воспитанию, часто извратившему фантазию ребенка, принимает уродливую
форму в выражении
любви романтического характера, в обожании учителей, административного персонала, старших подруг, друг друга…
Глубокая и таинственная серьезность «живой жизни»,
форма проявления ее в том светлом существе, которое называется человеком, счастье в его отличии от удовольствия, уплощение и омертвение жизни, когда дело ее берется творить живой мертвец, — все эти стороны художественного жизнепонимания Толстого особенно ярко и наглядно проявляются в отношении его к
любви между мужчиной и женщиной.
Оленин лежит в лесу. Его охватывает чувство счастья, ощущение единства со всем окружающим; в сердце вскипает
любовь ко всему миру. Это сложное чувство он разлагает умом и анализирует, старается уложить в
форму, в которую оно совершенно неспособно уложиться.
Так именно, «куда-то порываясь и дрожа молодыми, красивыми телами», зовут к себе друг друга люди-жеребцы и люди-кобылы в зверином воображении нынешних жизнеописателей. Но для Толстого
любовь человека — нечто неизмеримо высшее, чем такая кобылиная
любовь. И при напоминающем свете этой высшей
любви «прекрасный и свободный зверь» в человеке, как мы это видели на Нехлюдове, принимает у Толстого
формы грязного, поганого гада.
Христианская
любовь, которая так легко принимает
формы риторические и унижающие человека, превращаясь в аскетическое упражнение для спасения души и в «добрые дела», в благотворительность, христианская
любовь в своей высоте духовна, а не виталистична.
Когда уравнительная тирания оскорбляет моё понимание достоинства личности, мою
любовь к свободе и творчеству, я восстаю против нее и готов в крайней
форме выразить своё восстание.
Смысл этот не только в том, что в нашем обыденном мире в
форму семьи вкладывается
любовь.
Любовь несет в себе вечное трагическое начало, не имеющее никакого отношения к социальным
формам и неразрывно и таинственно связанное со смертью.
Подсознательные насильнические, жестокие, тиранические инстинкты, в грубой своей
форме вытесненные из христианского сознания, восторжествовали, прикрываясь христианскими добродетелями
любви и веры.
Самой же женщине свойственно было творческое начало по преимуществу в сфере излучения
любви во всех
формах ее проявления.
Сейчас я не говорю о
любви мужчины и женщины, легко принимающей демонические
формы.
И теперь, сидя здесь, на этой башне, он предпочел бы хороший фейерверк, или какую-нибудь процессию при лунном свете, или Варю, которая опять прочла бы «Железную дорогу», или другую женщину, которая, стоя на валу, там, где стоит теперь Надежда, рассказывала бы что-нибудь интересное, новое, не имеющее отношения ни к
любви, ни к счастью, а если и говорила бы о
любви, то чтобы это было призывом к новым
формам жизни, высоким и разумным, накануне которых мы уже живем, быть может, и которые предчувствуем иногда…
Есть три
формы аскезы: аскеза страха и заслуги, аскеза освобождения от власти мира и аскеза
любви, бескорыстной
любви к Богу.
— Хорошо… Клясться я не стану… Но вот медальон… Он имеет
форму сердца… Он открывается… Пусть он будет символом, что мое сердце всецело принадлежит тебе и всегда будет для тебя открыто… Верь мне, что из
любви к тебе я готов на все лучшее, и что каждый раз, когда меня станет соблазнять что-либо дурное, мысль об этой минуте и об этом медальоне-символе и надежда хоть когда-нибудь добиться твоей
любви станет воздерживать меня.
Эта
любовь не знает закона и не знает
формы.
Щеки ее пылали; грусть в очах ее походила более на тоску
любви; черные локоны падали на алебастровые округленные плечи; шея была опоясана золотым ожерельем с бирюзою; белоатласное платье, подаренное ей Луизой и сберегаемое ею на важный случай, ластилось около ее роскошных
форм и придавало ей какое-то величие; стан ее обнимал золотошвейный пояс; одинокая пышная роза колебалась на белоснежной девственной груди.
— В таком случае я отказываюсь объяснить ваше более чем странное поведение относительно меня. Вы сидите у меня, чуть не признаетесь мне в
любви, обрываете это признанье на половине, что объясняете внезапным приступом головной боли, уезжаете, не кажете глаз около месяца и, наконец, просите снова свиданья запиской, очень странной по
форме. Согласитесь, что я вправе удивляться.
Безнадежная
любовь находит противоядие в самолюбии, но для
любви разделенной и остающейся лишь в
форме неосуществимой мечты, противоядия нет.
Литературные опыты Александра Васильевича написаны в любимой
форме того времени, именно в виде разговоров в царстве мертвых. Беседуют Кортец с Монтесумой и Александр Македонский с Геростатом. Монтесума доказывает Кортецу, что благость и милосердие необходимы героям. Во втором разговоре автор, сопоставляя подвиги Александра с поступком Герострата, старается показать разницу между истинною
любовью к славе и тщеславной жаждой известности.
Разбитое сердце Николая Герасимовича жаждало ласки и
любви — и то и другое давалось ему в чрезвычайно правдоподобной
форме, и хотя временно, но успокаивало, как наркотическое средство успокаивает расходившиеся нервы.